Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

мужик

Анафема Вячеславу Рубскому, Филиппу Парфенову, Алексею Саввину

Анафема не от меня, конечно, а от ап. Павла, я же только обнародую этот факт.

«Первое послание св. Ап. Павла к Коринфянам

16:21. Мое, Павлово, приветствие собственноручно.
16:22. Кто не любит Господа Иисуса Христа, анафема, маран-афа.
16:23. Благодать Господа нашего Иисуса Христа с вами,
16:24. и любовь моя со всеми вами во Христе Иисусе. Аминь».


Лже-священник Рубский учит о Христе, как о простом человеке, без всякого благоговения, как не посмел бы разговаривать и с простым смертным, от которого зависит его благополучие. Он не только не любит Христа, но и оскорбляет Его, за что подлежит всем анафемам вообще, чего я не хочу сейчас касаться.  А факт  не любви к Господу Иисусу Христу, как и хамское к Нему отношение, Рубский сам засвидетельствовал в своей лекции, которая есть  на веб-сервисе Ютуб. Записанный в словах отрывок из этой лекции имеется в данном журнале, а потому повторяться мне нет надобности.

В защиту Рубского выступил другой лже-священник – Филипп Парфенов, которого Рубский обрадовал письмом о своём восстановлении в иерейском чине, что произошло не без помощи ОБСЕ, по признанию самого богохульника.  Запрещал в служении Рубского митр. Одесский и Измаильский Агафангел (Саввин), который, и это очевидно, тоже не любит Господа Иисуса Христа, раз убоялся ОБСЕ.  Кроме прочего,  мерзавец Рубский оскорбляет обвинением в содомии св. Симеона Нового Богослова, о чём знают и Парфенов и Саввин. Все эти люди попадают под анафему ап. Павла, присоединиться  к которой я считаю своим долгом, а потому, вслед за Апостолом, повторю – Анафема вам, Рубский, Парфенов, Саввин. Маран-афа!


Текст из лекции Рубского: https://gerontiey.livejournal.com/151554.html
Голгофа

Сергей Есенин, как несторианин

Сергей Есенин, как несторианин

http://esenin-lit.ru/esenin/pisma/184.htm

Из письма Панфилову Г.А., ноябрь 1912 г. :

«Христос для меня совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха, что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородную душою, как в образец в последовании любви к ближнему».

К сожалению, «другие» в большинстве своем веровали точно так же, как и сам Есенин…

А вот еще интереснее:

https://www.litmir.me/br/?b=97769&p=14


«Из письма Грише Панфилову от 23 апреля 1913 года:

«Люди, посмотрите на себя, не из вас ли вышли Христы, и не можете ли вы быть Христами? Разве я при воле не могу быть Христом, разве ты тоже не пойдешь на крест, насколько я тебя знаю, умирать за благо ближнего? Ох, Гриша! Как нелепа вся наша жизнь. Она коверкает нас с колыбели, и вместо действительно истинных людей выходят какие-то уроды… Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру, но я послал всех к сатане и живу, хотя некоторые опасаются моего приближения… Да, Гриша, люби и жалей людей – и преступников, и подлецов, и лжецов, и страдальцев, и праведников: ты мог и можешь быть любым из них. Люби и угнетателей и не клейми позором, а обнаруживай ласкою жизненные болезни людей… Все люди – одна душа. Истина должна быть истиной, у нее нет доказательств, и за ней нет границ, ибо она сама альфа и омега…».

Если в первом письме видно влияние Толстого, то во втором уже явен Достоевский – все люди одна душа! Христом Есенин, конечно, не стал, а стал он пьяницей и развратником, «великим русским поэтом», закончившим самоубийством. Будь она проклята, эта «великая русская литература» с её проповедью несторианства
Голгофа

Выбор

Я сделал выбор свой, проложена межа –
Меж Жизнью Вечной и антихристовым веком.
Иду с молитвою по лезвию ножа
Вслед за Христом Iисусом Богочеловеком!

Инок Михаил
Голгофа

Про современных правителей

Р. Киплинг. Слуга, когда он царствует. Пер. с англ
Кистерова Елена Кирилловна
СЛУГА, КОГДА ОН ЦАРСТВУЕТ
Рэдьярд Киплинг

От трех вещей земля дрожит,
Четыре ей невмочь;
Их сосчитал святой мудрец
И записал точь-в-точь:
Четыре казни страшные,
Проклятие и грех, –
Но слугу, что царствует,
Назвал он прежде всех.

Служанка вместо госпожи? –
Потерпим, не серчай;
Глупец, наевшись досыта,
Задремлет невзначай;
Блудницу по замужестве,
Глядишь – дитя спасёт,
Но от слуги, что царствует, –
Лишь гибель да разброд.

Скора нога на суету,
Рука слаба на труд,
А уши глухи к разуму,
Язык на распри крут.
На что ему владычество? –
Явить свирепый нрав.
А правосудие зачем? –
Всем доказать, что прав.

Он господину был слугой –
Тот, кто теперь в царях,
И под хозяина рукой
Скрывал свой стыд и страх.
Теперь, когда по глупости
Наделает делов,
На обвиненье всех вокруг
Не пожалеет слов.

Он клятв нагромождает тьму,
Цена им – медный грош,
Приятели страшны ему
И что с него возмешь?
Дружки им вертят, как хотят,
И лгать – его судьба;
О, слуга, что царствует,
Ничтожнее раба!

Стихотворение написано на слова Притч (30: 21,22,23):
От трех трясется земля, четырех она не может носить – раба [в английском тексте – слугу], когда он делается царем, глупого, когда он досыта ест хлеб [в англ. – мясо], позорную женщину, когда она выходит замуж, и служанку, когда она занимает место госпожи своей.
В свете всего происходящего неудивительно, что Киплинг выделил первое из этих четырех несчастий.
Голгофа

Диакон Кураев как жертва

Диакон Кураев как жертва софистики Ф.М. Достоевского

Занимаясь исследованием творчества Ф.М. Достоевского на предмет определения его подлинной веры, прочёл множество литературных источников, среди которых была и запись (пост) за декабрь 2020 г. в блоге Живого Журнала, принадлежащая протодиакону Андрею Кураеву, бывшему прославленному  миссионеру РПЦ МП. Пост называется «Пред-новогоднее достоевское»:  https://diak-kuraev.livejournal.com/3186066.html

Сразу укажу на то, что мой вывод о том, что «пророк» и «апостол» Достоевский бил не столько по римо-католичеству, которое его никак не задевало, а именно по Православию, верен, и что Кураев это подтверждает:

«Гонимая и униженная церковь, вдобавок просто отсутствующая в повседневности советских людей тех лет, с этим Левиафаном и Инквизитором, казалось, не может иметь ничего общего. И вообще Инквизитор он там, далеко, в Севилье и у католиков. В этом я ошибся. Севилья (а не Москва) у Достоевского появляется в том числе и по цензурным соображениям».

Достоевский, при всем его уме, настоящего т.е. исторического Православия не любил и не принимал, ибо в его свете он был никакой не «пророк»  и «апостол», а один из многочисленных еретиков, пусть и наделенный литературным талантом, и, по сути дела, пустое место. Не принимая апостольского учения, Достоевский пришёл к несторианству, согласно которого Божество и человечество Христа пребывают в разных ипостасях. Таким образом, бывший знаменитый миссионер продекларировав свою любовь к Достоевскому, продемонстрировал свои несторианские убеждения, и открыл источник из которого их почерпнул, в связи с чем его можно зачислить в число жертв «великого писателя».

При всей художественной изворотливости своего ума, в чем Ф.М. Достоевский был действительно талантлив, человеком он являлся весьма не глубоким, и даже поверхностным, что вполне применимо и к жертве его таланта А. Кураеву. И если можно ещё понять 18-летнего юношу Кураева, очарованному талантом наводить тень на плетень, то нынешнему, уже старцу, Кураеву, это разве к лицу? И вот пожилой уже человек, продолжая младенчествовать  умом, повторяет и ныне это лукавство Достоевского о  церкви инквизитора с её верой в авторитет, чудо и тайну. Т.е. приведший в Церковь миллионы, как уверяют некоторые, дожив до старости, так и не понял, что беда заключается не в авторитете как таковом, а в том, что авторитет бывает ложный. Он так и не понял и того, что подлинные чудеса  никак не вредят христианской вере, которая не гоняется за чудесами, но верит в их возможность. Ну а отрицание тайны, это вообще самое настоящее человекобожие, ибо неужели же человек способен познавать Бога так, как Он Сам Себя знает?  И вот диакон продолжает:

«Я остался верен "Легенде". В ней Христос "вместо того чтоб овладеть свободой людей, ты увеличил им ее еще больше! Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за тобою. Вместо твердого древнего закона — свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою. Ты не сошел с креста, когда кричали тебе, издеваясь и дразня тебя: „Сойди со креста и уверуем, что это ты“. Ты не сошел потому, что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим". Как, приняв это, потом радоваться "двушечкам", цензурным заверткам, пьянкам с генералами, поздравлениям гулаговских ветеранов и их преемников?»

Хотелось бы спросить у этого недалёкого человека, отвергнувшего реального Христа, который только в России и может почитаться за большого интеллектуала, – ну и чем тут авторитет Христа, в апостольской Церкви имеющий абсолютное значение, перед тобой провинился? В том, что твой бывший патрон Гундяев холуй, и холуями же себя окружил? И откуда ты взял, что действительный Великий инквизитор Торквемада был холуем, и радовался «двушечкам», желая кому-то угодить? Про какое-такое «свободное сердце» говоришь ты,  попугайски повторяя за Достоевским его пышные, но пустые слова? Ты сам не лицемеришь ли? Или не ты на встречи с «Пуськами» ныл о том, что в своё время была отвергнута твоя идея о тотальной цензуре для литературы издаваемой РПЦ?  Вот твои собственные слова:

«Добиться согласия властей на запрет издания религиозной литературы и сделать так,
чтобы вся церковная литература согласовывалась с Патриархией, было можно. Чтобы в
дальнейшем издавать каждый год три-четыре книжки миллионными тиражами, но качественных. Лучших. Того же митрополита Антония Сурожского и других таких авторов, совестливых. Чтобы не было такой фанфарической версии истории церкви, по которой мы от понтификата к понтификату жили все духовитей и духовитей. Чтобы православные проповеди не скатились до пропагандизма».


Ну и кто ты после того, как ни самый настоящий инквизитор, только не Великий инквизитор, а неудачник, вышвырнутый вон, и лицемерящий вместе с «великим русским писателем»?  Что же касается твоего кумира Достоевского, то имеются и другие взгляды относительно его личности. Вот, что пишет друг Достоевского, литературный критик Н.Н. Страхов, в письме к Л.Н. Толстому о Ф.М. Достоевском, которого знал не один десяток лет:

«Напишу Вам, бесценный Лев Николаевич, небольшое письмо, хотя тема у меня богатейшая. Но и нездоровится, и очень долго бы было вполне развить эту тему. Вы верно уже получили теперь биографию Достоевского - прошу Вашего внимания и снисхождения - скажите, как Вы ее находите. И по этому то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким, и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей, и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: “Я ведь тоже человек!”. Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека».

Вот так и выглядит на деле выбор «свободным сердцем», который делал сам Достоевский в жизни, а не в книгах.  Сколько лет, Андрей Вячеславович, ты всех всему учил, а, притом, оказывается, не понял даже и по сию пору простой вещи – не может быть свободного выбора для того, у кого нечистое сердце!
Голгофа

Диавол - человеколюбец


Достоевский, как апостол антихриста ( Пост 24)

Диавол-человеколюбец 2.10


В своём  «Послесловие к комментарию «Легенды о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского» написанному в 1906 г., как бы пересматривая свои взгляды, изложенные в самом «Комментарии», написанном в 1894 г., В.В. Розанов говорит:

«...Касательно главной темы Достоевского. Он нарисовал соблазнительную легенду о том, как злые люди, мучители и обманщики, "пожалели людей", когда к ним отнесся "великолепно, как Бог" (слова "Легенды"), Тот, Который так и этак поступил с ними, но в основе, по Достоевскому же, "поступил с ними как бы и не любя их вовсе"... Замечание Мережковского о мелочности зла, и всегда только мелочности, получает в ответ себе улыбку... В "Легенде" Достоевского все так сплелось, что "злые люди" более жалеют человека, чем "добрый избавитель" их: это его собственные слова, его собственный тезис; хотя он на всем протяжении "Легенды" именно принижает их и возвеличивает его.

Странно: пошляки люди, в Бога не верят -- а друг друга жалеют. "Избавитель" же величественный такой, и люди под ним -- как мокрый песок: и ступить не на что. Пишет он, далее, что "избавитель" до того был смиренен, до того смиренен, что не захотел для себя ни чуда, ни тайны, ни авторитета: оставил людей "свободными", полагаясь на "свободную их любовь". "Не обольщал их совести". Так на Востоке нами, русскими, по преемству от смиренной и тихой Византии, и понятно, и принято... А католики, "соединившиеся с ним (Злым Духом) и отвергнувшие Христа, вопреки ему основали религию на тайне, чуде и авторитете". Это собственные все слова Достоевского: так что Православие, по нему, есть чистый рационализм, параллель штундизму, и отвергает с отвращением чудо, тайну и авторитет, сии дары "умного Духа пустыни"... "Ты не захотел чуда: ибо что же за вера при чуде" и проч., "захотел их свободной любви". Удивительно! Достоевский забыл, что Христос ужасно много творил чудес: насытил 5-ю хлебами 5000 народа, претворил воду в вино, укрощал бури, исцелял хромых. В конце концов он даже прямо сказал: "Если бы такие чудеса были явлены" там и там-то, "то те люди уже поверили бы в Меня: а вы -- не верите".

Таким образом, о чуде как именно о средстве заставить поверить в себя как в Божество прямо сказал Христос. Православие едва ли имеет "чудес" менее, чем католицизм, - и особенно оно едва ли более чуждается их... "чудес" и "чудотворцев". "Легендою" Д-кий бросил не камень в католичество, а горсть песку, рассыпавшуюся по всем церквам. Наконец, "авторитет": разве Православие отказывается быть авторитетным? морщится, когда его именуют и оно само именует себя "единою истинною церквью". Никто не слышал, кроме Достоевского, о такой скромности. "Не хотел основать Церкви, основанной на таинствах: не хотел волшебства и суеверий"... Но ведь именно наша Церковь, в отличие от рационализма, добродетели и философии, имеет в основании своем семь "таинств": Крещение, исповедание, причащение, брак, священство, елеосвящение. В частности, в "исповедании" именно духовенство наше "разрешает" все то, о чем пишет Достоевский: "иметь и не иметь детей", "жить и не жить с женой", "разрешает тихие детские песенки", ну словословия, "тропари" и "кондаки", отпускает даже "грехи", и, словом, поступает, как мудрые, "взявшие на себя знание добра и зла".

Не все так великолепно, как пишет он: но по существу -- именно это. Так что если католики -- "с ним", как пишет Д-кий, то мы-то с кем же? Да и, главное, Достоевский так добро очертил "его", который даже хлебцем накормил голодающих, что, по обыкновенному рассуждению, вовсе даже и нестрашно быть "с ним" и гораздо более жутко остаться с тем, кто в хлебе принципиально отказал, как в слишком грубом, низменном начале, а, однако, вещественные "царства мира" взял себе: франков при Хлодвиге, англичан при Берте, нас в Х веке, германцев -- - при Бонифации; а через нас, и франков, и англичан взял и прочие "царства мира", черный и желтый и красный материки... Так что "во мгновении ока" показанное в пустыне, или померцавшееся в пустыне, все и соединилось в "христианский мир", все объединилось под одною "тайною, чудом и авторитетом"...».

В этом месте с В.В Розановым невозможно не согласиться, как и не видеть той страшной мысли, что он нашёл у Достоевского – от Бога простым людям одно несчастье, тогда как под властью диавола «недоделанным пробным существам» рай земной. В самом деле, следуя за Христом большинство людей, «жалких бунтовщиков», дошли до самоистребления, тогда как диавол всех их умиротворил и накормил. Диавол, таким образом, бог униженных и оскорблённых, их благодетель и защитник от Бога… После этого только и остаётся, что пропеть «Интернационал»!  Но мы делать этого не будем, а вспомним, что принимая Таинство крещения мы отреклись от диавола и всех дел его, и потому с Достоевским и его апологетами нам, христианам, не по пути.

Голгофа

Недоделанные пробные существа

Достоевский, как апостол антихриста ( Пост 23 )

Недоделанные пробные существа 2.9

«— Хотя бы и так! Наконец-то ты догадался. И действительно так, действительно только в этом и весь секрет, но разве это не страдание, хотя бы для такого, как он, человека, который всю жизнь свою убил на подвиг в пустыне и не излечился от любви к человечеству? ( прим. Геронтий -  это в ответ на восклицание Алёши – инквизитор не верует в Бога) На закате дней своих он убеждается ясно, что лишь советы великого страшного духа могли бы хоть сколько-нибудь устроить в сносном порядке малосильных бунтовщиков, «недоделанные пробные существа, созданные в насмешку». И вот, убедясь в этом, он видит, что надо идти по указанию умного духа, страшного духа смерти и разрушения, а для того принять ложь и обман и вести людей уже сознательно к смерти и разрушению, и притом обманывать их всю дорогу, чтоб они как-нибудь не заметили, куда их ведут, для того чтобы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали себя счастливыми. И заметь себе, обман во имя того, в идеал которого столь страстно веровал старик во всю свою жизнь! Разве это не несчастье? И если бы хоть один такой очутился во главе всей этой армии, «жаждущей власти для одних только грязных благ», то неужели же не довольно хоть одного такого, чтобы вышла трагедия? Мало того: довольно и одного такого, стоящего во главе, чтобы нашлась наконец настоящая руководящая идея всего римского дела со всеми его армиями и иезуитами, высшая идея этого дела. Я тебе прямо говорю, что я твердо верую, что этот единый человек и не оскудевал никогда между стоящими во главе движения. Кто знает, может быть, случались и между римскими первосвященниками эти единые. Кто знает, может быть, этот проклятый старик, столь упорно и столь по-своему любящий человечество, существует и теперь в виде целого сонма многих таковых единых стариков и не случайно вовсе, а существует как согласие, как тайный союз, давно уже устроенный для хранения тайны, для хранения ее от несчастных и малосильных людей, с тем чтобы сделать их счастливыми. Это непременно есть, да и должно так быть. Мне мерещится, что даже у масонов есть что-нибудь вроде этой же тайны в основе их и что потому католики так и ненавидят масонов, что видят в них конкурентов, раздробление единства идеи, тогда как должно быть едино стадо и един пастырь... Впрочем, защищая мою мысль, я имею вид сочинителя, не выдержавшего твоей критики. Довольно об этом.
Ты, может быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. — Ты не веришь в бога, — прибавил он, но уже с чрезвычайною скорбью. Ему показалось к тому же, что брат смотрит на него с насмешкой. — Чем же кончается твоя поэма? — спросил он вдруг, смотря в землю, — или уж она кончена?
— Я хотел ее кончить так: когда инквизитор умолк, то некоторое время ждет, что пленник его ему ответит. Ему тяжело его молчание. Он видел, как узник всё время слушал его проникновенно и тихо, смотря ему прямо в глаза и, видимо, не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и горькое, страшное. Но он вдруг молча приближается к старику и тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста. Вот и весь ответ. Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит ему: «Ступай и не приходи более... не приходи вовсе... никогда, никогда!» И выпускает его на «темные стогна града». Пленник уходит.
— А старик?
 — Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней идее.
— И ты вместе с ним, и ты? — горестно воскликнул Алеша. Иван засмеялся.
— Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К чему ты в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты, что я прямо поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О господи, какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!
— А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть... а если нет, то убьешь себя сам, а не выдержишь!
 — Есть такая сила, что всё выдержит! — с холодною уже усмешкою проговорил Иван.
 — Какая сила?
— Карамазовская... сила низости карамазовской.
Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да, да?
 — Пожалуй, и это... только до тридцати лет, может быть, и избегну, а там...
 — Как же избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоими мыслями.
— Опять-таки по-карамазовски.
Это чтобы «всё позволено»? Всё позволено, так ли, так ли? Иван нахмурился и вдруг странно как-то побледнел.
 — А, это ты подхватил вчерашнее словцо, которым так обиделся Миусов... и что так наивно выскочил и переговорил брат Дмитрий? — криво усмехнулся он. — Да, пожалуй: «всё позволено», если уж слово произнесено. Не отрекаюсь. Да и редакция Митенькина недурна. Алеша молча глядел на него.
 — Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «всё позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да? Алеша встал, подошел к нему и молча тихо поцеловал его в губы.
 — Литературное воровство! — вскричал Иван, переходя вдруг в какой-то восторг, — это ты украл из моей поэмы! Спасибо, однако. Вставай, Алеша, идем, пора и мне и тебе. Они вышли, но остановились у крыльца трактира.
 — Вот что, Алеша, — проговорил Иван твердым голосом, — если в самом деле хватит меня на клейкие листочки, то любить их буду, лишь тебя вспоминая. Довольно мне того, что ты тут где-то есть, и жить еще не расхочу. Довольно этого тебе? Если хочешь, прими хоть за объяснение в любви. А теперь ты направо, я налево — и довольно, слышишь, довольно. То есть, если я бы завтра и не уехал (кажется, уеду наверно) и мы бы еще опять как-нибудь встретились, то уже на все эти темы ты больше со мной ни слова. Настоятельно прошу. И насчет брата Дмитрия тоже, особенно прошу тебя, даже и не заговаривай со мной никогда больше, — прибавил он вдруг раздражительно, — всё исчерпано, всё переговорено, так ли? А я тебе, с своей стороны, за это тоже одно обещание дам: когда к тридцати годам я захочу «бросить кубок об пол», то, где б ты ни был, я-таки приду еще раз переговорить с тобою... хотя бы даже из Америки, это ты знай. Нарочно приеду. Очень интересно будет и на тебя поглядеть к тому времени: каков-то ты тогда будешь? Видишь, довольно торжественное обещание. А в самом деле мы, может быть, лет на семь, на десять прощаемся. Ну иди теперь к твоему Pater Seraphicus, ведь он умирает; умрет без тебя, так еще, пожалуй, на меня рассердишься, что я тебя задержал. До свидания, целуй меня еще раз, вот так, и ступай…
    Иван вдруг повернулся и пошел своею дорогой, уже не оборачиваясь. Похоже было на то, как вчера ушел от Алеши брат Дмитрий, хотя вчера было совсем в другом роде. Странное это замечаньице промелькнуло, как стрелка, в печальном уме Алеши, печальном и скорбном в эту минуту. Он немного подождал, глядя вслед брату. Почему-то заприметил вдруг, что брат Иван идет как-то раскачиваясь и что у него правое плечо, если сзади глядеть, кажется ниже левого. Никогда он этого не замечал прежде. Но вдруг он тоже повернулся и почти побежал к монастырю. Уже сильно смеркалось, и ему было почти страшно; что-то нарастало в нем новое, на что он не мог бы дать ответа. Поднялся опять, как вчера, ветер, и вековые сосны мрачно зашумели кругом него, когда он вошел в скитский лесок. Он почти бежал. «„Pater Seraphicus“ — это имя он откуда-то взял — откуда? — промелькнуло у Алеши. — Иван, бедный Иван, и когда же я теперь тебя увижу... Вот и скит, господи! Да, да, это он, это Pater Seraphicus, он спасет меня... от него и навеки!»
 Потом он с великим недоумением припоминал несколько раз в своей жизни, как мог он вдруг, после того как расстался с Иваном, так совсем забыть о брате Дмитрии, которого утром, всего только несколько часов назад, положил непременно разыскать и не уходить без того, хотя бы пришлось даже не воротиться на эту ночь в монастырь».

Комментарий

Главный секрет инквизитора, как оказалось, состоит в том, что он не верует в Бога. Но вот вопрос – он не верит в существование Бога, или в любовь Бога к людям? Из поэмы никак нельзя сделать вывод, что инквизитор не верит в существование Бога, хотя бы потому, что он верит в существование диавола, из чего следует, что в Бога он не верит в том смысле, что не доверяет Ему, потому и о созданных Им людях говорит – недоделанные пробные существа, - из чего и открывается оккультно-гностический характер как самой поэмы, так и изображенного в ней Христа, образ которого Алёша назвал «хвалой Христу», и который, по сути, есть лже-Христос, анти-Христос, подмена действительного Христа гностической подделкой под Него. А в основе подделки лежит вера в то, что всё равно кто кого создал, Бог человека или человек Бога. Но, если так, то нет разницы и в том, кто создал мир, поскольку при такой вере и мир оказывается созданным человеком, его представлениями о мире, что и есть в сущности учение Канта, согласно которому вовсе не необходимо, чтобы Бог существовал на самом деле, поскольку доказать Его существование невозможно.  А поскольку инквизитор, действительно, более похож на масона, чем на католического кардинала, то у читателей закономерно возникает вопрос – а сам Иван не масон ли? - тем более, что о масонах вспомнил  автор поэмы.  Иван, правда, дал отрицательный ответ Алёши тем, что насмешливо посмотрел на него. Но, в сущности, чего же тут смешного, если говорить не о фактическом членстве в масонской ложе, а масонстве по духу? Очевидно ведь, что вся эта его поэма-апокриф вполне в масонском духе, с их претензией на обладание настоящим учением Христа не искаженным Церковью. И этот его разговор, что католики ненавидят масонов как собственных конкурентов, тоже вполне себе масонский взгляд на католичество, да и  Церковь вообще.

Интересно, что закончив свою поэму, Иван сам же и называет её вздором, сочиненным «бестолковым студентом», который собрался жить в своё удовольствие лет до тридцати, а там – кубок об пол! Ну и чего же тогда стоят все эти рассуждения о слёзках детей? В сущности Иван человек мелкий, и всё сказанное им как бы и не его, а как вроде бы из какого-то откровения ему самому не вполне понятного, словом то, что вне Церкви называют визионерством, а в Церкви бесовской прелестью, когда мистические откровения вполне могут совмещаться с самым ужасным развратом, раз уже всё позволено! И неужели же этот человек, исполненный нечистого духа, мог сказать о Христе нечто такое, что могло понравится православному христианину, изображенного в лице Алёши, который в этой лживой поэме умудрился разглядеть хвалу Христу, Которого Иван лишил главного – Его Божества. Великий идеалист, вместо Сына Божьего, Второго Лица св. Троицы, это хвала Христу, а не хула на Него?!

И разве настоящий Христос не постарался бы каким-то образом вразумить инквизитора, если уже допустить невозможное – Его пришествие ранее назначенного срока? Но лже-Христос, конечно, предпочтёт оставить несчастного старика в заблуждении, вместо того, чтобы подвигнуть его на покаяние. Столь же бессмысленна любовь Алёше к Ивану, поскольку в ней нет ничего христианского, ибо какой от неё толк гибнущему Ивану? Алёша вполне по обывательски посетовал Ивану, что при таких его взглядах на жизнь, кончит он плохо, что понять не сложно, ибо с лозунгом «всё позволено», какие могут быть надежды на благополучный конец? А потому поцелуй Алёшей Ивана столь же фальшив, как и поцелуй лже-Христом инквизитора, и более похож не на любовь, а на благословение на погибель. Ну, хотя бы, предложил в монастыре пожить немного, поплакал бы что ли о брате, хотя бы! Ну, нет же - живи братец как желаешь, а я от тебя не отрекусь! Ну, и что значит это «не отрекусь»? Какие практические следствия для Ивана от этого не отречения  от него Алёши, когда Бог от него отречётся? Хотя, конечно, по их странной вере, Бог никогда не от кого не отрекается, кто бы что не делал, и никакого покаяния Ему не нужно вовсе, что лже-Христос и показал, поцеловав служителя диавола – продолжай и далее, благословляю тебя, служи диаволу ради любви твоей к людям!

В конце остаётся только сформулировать ответ на вопрос о Алёши о Искуплении, который раскрыт в поэме.  А ответ будет примерно такой: поскольку виноваты все по причине греховной природы, то получается, что  вообще никто ни в чём не виноват, поскольку грех сильнее людей, за исключением малой их части «великих и сильных», а прочие же «недоделанные пробные существа» в чем могут быть виноваты, когда грех оказывается сильнее их? Таким образом, какой смысл в искуплении, когда природа по-прежнему будет являться источником греха? Таким образом, «великие и сильные» в искуплении не нуждаются, как способные своими силами следовать за Христом, а «недоделанным» оно безполезно. А потому учение о Искуплении выдумали те, кто по причине любви к «пробным существам» сочинили для них веру основанную на чуде, тайне и авторитете. Но из этого следует нечто совсем уже страшное – диавол борется с Богом по причине любви к людям, к «жалким созданиям», каковыми их создал Бог!

Есть ещё один интересный момент, когда инквизитор сказал – Мы давно уже не с Тобою, а с ним, уже восемь веков. Откуда взялась эта цифра? Как сказал сам автор поэмы, действие происходит у него в шестнадцатом вере, а потому, если отсчитать восемь столетий назад, то получится восьмой век. Но в восьмом веке, в 787 году, состоялся Седьмой Вселенский Собор, установивший догмат об иконопочитании и анафематствоваший ересь иконоборчества.  С тех пор, в память об этом событии, Церковь установила праздник Торжество Православия, и получается, что в шестнадцатом веке именно Торжество Православия и достигнет возраста восьми веков. Таким образом, Торжество Православия и есть окончательная  победа апологетов тайной доктрины о любви к «недоделанным существам» над Церковь, основанной Христом!

Кстати будет напомнить, что действие не могло проходить в 16-ом веке поскольку Торквемада умер в 1498 году, т.е. в конце 15-го века, а потому ему было лет 78, но никак не 90 лет. Таким образом, в 16-й век Торквемада помещен сознательно, именно ради того, чтобы указать на Седьмой Вселенский Собор который по учению Достоевского и есть победа диавола над Церковью Христовой! И не надо думать, что всё это относится только к Католической Церкви, ибо в то время ещё не существовало разделения на Западную и Восточную Церкови. После этого не удивительно ли почитание Достоевского как мученика, пророка и апостола? Если же он мученик, пророк и апостол, то явно, что не от Христа, а от антихриста, а потому везде надо добавлять приставку «лже».
Голгофа

Великий идеалист и тайная доктрина

Достоевский, как апостол антихриста ( Пост 22 )

Великий идеалист и тайная доктрина 2.8

«Говорят, что опозорена будет блудница, сидящая на звере и держащая в руках своих тайну, что взбунтуются вновь малосильные, что разорвут порфиру ее и обнажат ее „гадкое“ тело. Но я тогда встану и укажу тебе на тысячи миллионов счастливых младенцев, не знавших греха. И мы, взявшие грехи их для счастья их на себя, мы станем пред тобой и скажем: „Суди нас, если можешь и смеешь“. Знай, что я не боюсь тебя. Знай, что и я был в пустыне, что и я питался акридами и кореньями, что и я благословлял свободу, которою ты благословил людей, и я готовился стать в число избранников твоих, в число могучих и сильных с жаждой „восполнить число“. Но я очнулся и не захотел служить безумию. Я воротился и примкнул к сонму тех, которые исправили подвиг твой. Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных. То, что я говорю тебе, сбудется, и царство наше созиждется. Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Ибо если был кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Иван остановился. Он разгорячился, говоря, и говорил с увлечением; когда же кончил, то вдруг улыбнулся. Алеша, всё слушавший его молча, под конец же, в чрезвычайном волнении, много раз пытавшийся перебить речь брата, но видимо себя сдерживавший, вдруг заговорил, точно сорвался с места.
 — Но... это нелепость! — вскричал он, краснея. — Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула... как ты хотел того. И кто тебе поверит о свободе? Так ли, так ли надо ее понимать! То ли понятие в православии... Это Рим, да и Рим не весь, это неправда — это худшие из католичества, инквизиторы, иезуиты!.. Да и совсем не может быть такого фантастического лица, как твой инквизитор. Какие это грехи людей, взятые на себя? Какие это носители тайны, взявшие на себя какое-то проклятие для счастия людей? Когда они виданы? Мы знаем иезуитов, про них говорят дурно, но то ли они, что у тебя? Совсем они не то, вовсе не то... Они просто римская армия для будущего всемирного земного царства, с императором — римским первосвященником во главе... вот их идеал, но безо всяких тайн и возвышенной грусти... Самое простое желание власти, земных грязных благ, порабощения... вроде будущего крепостного права, с тем что они станут помещиками... вот и всё у них. Они и в бога не веруют, может быть. Твой страдающий инквизитор одна фантазия...
— Да стой, стой, — смеялся Иван, — как ты разгорячился. Фантазия, говоришь ты, пусть! Конечно, фантазия. Но позволь, однако: неужели ты в самом деле думаешь, что всё это католическое движение последних веков есть и в самом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ? Уж не отец ли Паисий так тебя учит?
Нет, нет, напротив, отец Паисий говорил однажды что-то вроде даже твоего... но, конечно, не то, совсем не то, — спохватился вдруг Алеша.
— Драгоценное, однако же, сведение, несмотря на твое: «совсем не то». Я именно спрашиваю тебя, почему твои иезуиты и инквизиторы совокупились для одних только материальных скверных благ? Почему среди них не может случиться ни одного страдальца, мучимого великою скорбью и любящего человечество? Видишь: предположи, что нашелся хотя один из всех этих желающих одних только материальных и грязных благ — хоть один только такой, как мой старик инквизитор, который сам ел коренья в пустыне и бесновался, побеждая плоть свою, чтобы сделать себя свободным и совершенным, но однако же, всю жизнь свою любивший человечество и вдруг прозревший и увидавший, что невелико нравственное блаженство достигнуть совершенства воли с тем, чтобы в то же время убедиться, что миллионы остальных существ божиих остались устроенными лишь в насмешку, что никогда не в силах они будут справиться со своею свободой, что из жалких бунтовщиков никогда не выйдет великанов для завершения башни, что не для таких гусей великий идеалист мечтал о своей гармонии. Поняв всё это, он воротился и примкнул... к умным людям. Неужели этого не могло случиться?
 — К кому примкнул, к каким умным людям? — почти в азарте воскликнул Алеша. — Никакого у них нет такого ума и никаких таких тайн и секретов... Одно только разве безбожие, вот и весь их секрет. Инквизитор твой не верует в бога, вот и весь его секрет!».


Комментарий

После того, как Господь Иисус Христос был назван «великим идеалистом», который «мечтал о своей гармонии», а Алёша, как представитель старца Зосимы, изображающего столп Православия, произнёс  — Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула... как ты хотел того, – можно ли сомневаться в том, что внушение представления о Христе, как о простом человеке по природе, и есть главная цель Достоевского, придумавшего эту поэму? Где и в чём тут хвала Иисусу? В том, что по учению инквизитора Он дал людям такую свободу, которую принять способны только единицы, остальным оставив судьбу быть «жалкими бунтовщиками», заботу о которых взяли инквизитор с  ему подобными, которые даже и не скрывают того, что они с диаволом? Но это не хвала, а самая настоящая хула, ибо лишенный Божества Христос не мог предусмотреть того, что понимал и диавол.  Или не хула и ложь в том, что, как ранее сказал инквизитор: «Ты не сошел с креста, когда кричали тебе, издеваясь и дразня тебя: „Сойди со креста и уверуем, что это ты“. Ты не сошел потому, что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной». Но если задаться вопросом о том, что удивительнее – сойти ли с Креста во время казни, или же, умерев на нём, Воскреснуть на третий день, да и ещё и при свидетелях – поставленной иудеями стражи?  И куда побежала эта стража? Да к тем, которые издеваясь говорили - Сойди со креста и уверуем, что это ты. И что же они сделали, когда узнали о Воскресении от тех, кого поставили стеречь? Они дали им денег, чтобы те не свидетельствовали о чуде! И после этого чего же стоит вся  болтовня лже-Торквемады о том, что Христос не «захотел поработить человека чудом»? Да и разве при появлении в поэме Ивана Он не с того начал, что совершил чудо? Тут, видно, надо ещё различать и то, какие чудеса порабощают свободу веры, а какие нет! Тонкая диалектика, похоже на кантовские антиномии, когда говорится и «да» и «нет» сразу, вот только какое отношение всё это имеет к Церкви Христовой? И совсем не зря, видимо, некоторые исследователи творчества Достоевского указывают на его связь с философией Канта.

Понимая, что вся эта поэма не выдерживает ни малейшей критики для того, кто стоит на почве Священного Предания, Достоевский заставляет Алёшу в конце-то концов отреагировать, и воскликнуть - То ли понятие в православии... Это Рим, да и Рим не весь, это неправда — это худшие из католичества, инквизиторы, иезуиты!.. Да и совсем не может быть такого фантастического лица, как твой инквизитор. Какое уместное замечание, что называется – прямо в сердце – только, что удивительно, Паисий, входящий в окружение старца Зосимы, рассуждает, оказывается, подобным же образом, чьим авторитетом и подтверждается истинность положения вещей, изложенная Иваном. Тут нельзя не усмехнуться – а как же свобода веры от порабощения её авторитетом? Обличавший использование авторитета в делах веры как совет диавола, Иван тут же сам впал в искушение авторитетом! Как говорится – и смех, и грех!   А суть дела в том, что если приписать католичеству тайную доктрину изложенную Великим инквизитором, то встаёт вопрос – они, что все там подлецы? Да неужели не подлецов вообще нет?  А если не подлецы, то кто тогда? Тогда это «страдальцы мучимые великой скорбью и любящие человечество», которых именно любовь к людям заставила сознательно…служить диаволу и бороться с Богом! Остаётся только вспомнить, что поэма Ивана является ответом на вопрос Алёши о «Едином безгрешном и Его Крови», о том почему Жертва, которую принёс Христос во искупление грехов человеческих, бессильна искупить грех причинения страданий младенцев, которыми, якобы, должна быть куплена «всемирная гармония», если стоять на почве церковного учения о Первородном грехе. И вот ответ дан – учение о Искуплении придумали создатели тайной доктрины, сознательные служители диавола, служащие ему по любви к людям. Это, конечно, абсолютно безумные слова, но разве я их сказал? А поскольку вера в Искупление это часть и православной веры тоже, то понятно, что удар наносится по исторической Церкви вообще, со всеми её святыми, богослужебными книгами и Вселенскими Соборами. И если сам Достоевский по невежеству мог  ничего не знать о сотнях тропарей, икосов и кондаков прославляющих Искупление, то как быть с духовной цензурой, которая эту книгу пропустила? Уж те-то, кто там трудился, этого знать не могли!

Есть ещё одно прямое свидетельство того, что посредством Ивана Карамазова, Достоевский говорил именно о своей вере во Христа, как в великого идеалиста, т.е. только как о человеке по природе, хотя и идеального человек.  Из его «Записной книжки»,  в связи с кончиной жены Марии Дмитриевны:

«...На следующий день после кончины жены Достоевский поместил в «Записной книжке» пронзительные размышления, связанные со смертью М. Д. «16 апреля. Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, —невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек»». (Людмила Сараскина «Достоевский» стр. 248 )

Итак, вера Достоевского засвидетельствована здесь со всей отчётливостью – Христос, как идеал человеческой природы, к которому, по закону природы, должен стремиться всякий человек. Т.е. по вере Достоевского человек спасается тем, что подражает Христу, а не тем, что верит в то, что его спасет Христос.  Как не похоже это на веру, которой во Христа верует Единая Святая и Соборная Церковь, которая для Достоевского церковь инквизиторов!
Голгофа

Синтетический Христос

Достоевский, как апостол антихриста ( Пост 17 )

2.3 Синтетический Христос

«Он появился тихо, незаметно, и вот все — странно это — узнают его. Это могло бы быть одним из лучших мест поэмы, то есть почему именно узнают его. Народ непобедимою силой стремится к нему, окружает его, нарастает кругом него, следует за ним. Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнце любви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждам его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с детских лет: «Господи, исцели меня, да и я тебя узрю», и вот как бы чешуя сходит с глаз его, и слепой его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идет он. Дети бросают пред ним цветы, поют и вопиют ему: «Осанна!» «Это он, это сам он, — повторяют все, — это должен быть он, это никто как он». Он останавливается на паперти Севильского собора в ту самую минуту, когда во храм вносят с плачем детский открытый белый гробик: в нем семилетняя девочка, единственная дочь одного знатного гражданина. Мертвый ребенок лежит весь в цветах. «Он воскресит твое дитя», — кричат из толпы плачущей матери. Вышедший навстречу гроба соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови. Но вот раздается вопль матери умершего ребенка. Она повергается к ногам его: «Если это ты, то воскреси дитя мое!» — восклицает она, простирая к нему руки. Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам его. Он глядит с состраданием, и уста его тихо и еще раз произносят: «Талифа куми» — «и восста девица». Девочка подымается в гробе, садится и смотрит, улыбаясь, удивленными раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, с которым она лежала в гробу. В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в эту самую минуту, вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал великий инквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится, как огненная искорка, блеск. О, он не в великолепных кардинальских одеждах своих, в каких красовался вчера пред народом, когда сжигали врагов римской веры, — нет, в эту минуту он лишь в старой, грубой монашеской своей рясе. За ним в известном расстоянии следуют мрачные помощники и рабы его и «священная» стража. Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он всё видел, он видел, как поставили гроб у ног его, видел, как воскресла девица, и лицо его омрачилось. Он хмурит седые густые брови свои, и взгляд его сверкает зловещим огнем. Он простирает перст свой и велит стражам взять его. И вот, такова его сила и до того уже приучен, покорен и трепетно послушен ему народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, среди гробового молчания, вдруг наступившего, налагают на него руки и уводят его. Толпа моментально, вся как один человек, склоняется головами до земли пред старцем инквизитором, тот молча благословляет народ и проходит мимо. Стража приводит пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании святого судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная, горячая и «бездыханная» севильская ночь. Воздух «лавром и лимоном пахнет». Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо его. Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит ему:
 «Это ты? ты? — Но, не получая ответа, быстро прибавляет: — Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь», — прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом от своего пленника».

Комментарий

Это он о средневековой Испании говорит? О стране, где ревность по Христу, пусть не всегда и по разуму, зажгла костры инквизиции? И те самые средневековые испанцы, которые вскоре откроют Америку и завоюют её во славу Христову,  узнав Христа, так легко позволили Его арестовать? Это те самые испанцы, которые в течении восьми столетий вели так называемую Реконкисту – борьбу за свободу Испании от господства мусульманских завоевателей? Для великого знатока душ человеческих, как это принято говорить о Достоевском, изображенная им картина выглядит откровенно фальшиво и даже пошло! В конце-то концов, Иван Карамазов только литературный герой, а эту поэму-апокриф придумал сам Ф.М. Достоевский. Нет никакого сомнения, что тогдашние испанцы не позволили бы инквизитору арестовать Христа, и, скорее всего, Христу пришлось бы за него заступаться. И неужели в современной Достоевскому России люди, узнавшие Христа, позволили бы его арестовать? С трудом верится в то, что даже в современной РФ люди не попытались бы за Христа заступиться – слишком сильное впечатление Он производил на людей, по причине чего  в действительности, а не в поэме, синедриону пришлось действовать ночью. Кроме того, казнить человека просто так, просто потому, что его захотелось сжечь, в средневековой Испании было невозможно, поскольку  прежде должен был состояться суд, который бы вынес приговор, о чём свидетельствует делопроизводство судов инквизиции, дожившее до наших времён. И именно благодаря этому и было подсчитано точное число людей, приговоренных к сожжению.

Да и зачем вообще было приходить Христу? Ранее Иван сказал по этому поводу – возжелал увидеть детей Своих, - как будто Христос был не Бог, Который сказал - Я с вами во все дни до скончания века. (Мф.18, 20) Неужели же это был только оборот речи? Впрочем, если Христос по природе только человек, как учит несторианство, то так оно и должно быть – соскучился вот, да и пришел!  Точно так же не могло быть и того, чтобы Он не прославил бы невинных жертв судов инквизиции, когда бы они пострадали за исполнение Его заповедей. Но что-то по сию пору ничего не слышно о мучениках Христа ради, умученных судами инквизиции, освобождавшими от казни всех, кто приносил покаяние.

В связи с оценкой Достоевским веры средневековых испанцев интересно будет получить представление о его собственной вере. В этом отношении интересное свидетельство представляет из себя письмо Достоевского из Женевы А.Н. Майкову от 16 августа 1867 года, где он рассказывает о своей беседе с И.С. Тургеневым:

«Признаюсь Вам, что я никак не мог представить себе, что можно так наивно и неловко выказывать все раны своего самолюбия, как Тургенев. И эти люди тщеславятся, между прочим, тем, что они атеисты! Он объявил мне, что он окончательный атеист. Но Боже мой: деизм нам дал Христа, то есть до того высокое представление человека, что его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал человечества вековечный! А что же они-то, Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские, нам представили? Вместо высочайшей красоты Божией, на которую они плюют, все они до того пакостно самолюбивы, до того бесстыдно раздражительны, легкомысленно горды, что просто непонятно: на что они надеются и кто за ними пойдет?».

Итак, согласно вере самого Достоевского, которую он противопоставляет атеизму Тургенева и других перечисленных лиц, то всё дело в том, что Христос «идеал человечества вековечный», открытой человечеству благодаря…деизму! Но если заглянуть в Православный молитвослов, то среди Утренних молитв, в пятой молитве святого Василия Великого найдём слова: «неизреченная сладость зрящих Твоего Лица доброту неизреченную», которые неизмеримо сильнее слов о «вековечном» идеале. И разве всё дело только в этом? Разве всё только к этому сводится? Разве главное не в том, что Христос воплотившийся Бог? Для св. Василия Великого несомненно, что наиболее важное то, что некогда «со славою Судия всех приидет, комуждо отдати по делом его», что Достоевского совершенно не волнует. А если бы волновало, то не стал бы играть в рулетку, пытаясь разбогатеть, получая вместо богатства нищету.

Дальнейшее представление о вере Достоевского даёт запись из его записной книжки. Запись сделана 16 апреля 1864 г., на следующей день после смерти первой жены:

«Мы уже потому знаем, что не весь, что человек, как физически рождающий сына, передает ему часть своей личности, так и нравственно оставляет память свою людям (NB. Пожелание вечной памяти на панихидах знаменательно), то есть входит частию своей прежней, жившей на земле личности в будущее развитие человечества. Мы наглядно видим, что память великих развивателей человека живет между людьми (равно как и злодеев развитие) и даже для человека величайшее счастье походит на них. Значит, часть этих натур входит и плотью и одушевленно в других людей. Христос весь вошел в человечество, и человек стремится преобразиться в я́ Христа как в свой идеал. Достигнув этого, он ясно увидит, что и все, достигавшие на земле этой же цели, вошли в состав его окончательной натуры, то есть в Христа. (Синтетическая натура Христа изумительна. Ведь это натура Бога, значит, Христос есть отражение Бога на земле.) Как воскреснет тогда каждое я — в общем Синтезе — трудно представить. Но живое, не умершее даже до самого достижения и отразившееся в окончательном идеале — должно ожить в жизнь окончательную, синтетическую, бесконечную. Мы будем — лица, не переставая сливаться со всем, не посягая и не женясь, и в различных разрядах (в дому отца моего обители многи суть). Всё себя тогда почувствует и познает навечно. Но как это будет, в какой форме, в какой природе, — человеку трудно и представить себе окончательно».

Ничего общего с христианством, как оно принято Священным преданием, в понимании христианства Достоевским нет и близко. Но в данном случае обращается внимание только вот на эти слова – Христос есть отражение Бога на земле. Но, как учит христианство, Господь Иисус Христос не «отражение Бога на земле», а Сам вочеловечившийся Бог, а потому здесь у Достоевского полный разрыв с исторически сложившимся христианством, т.е. с подлинной Церковью Христовой. За то вот, если воплощение Христа понимать по-несториански, когда Божество и человечество пребывают в разных ипостасях, Его не только можно, но и необходимо именовать отражением Бога на земле.
Голгофа

Бог и Христос

Достоевский, как апостол антихриста ( Пост 15)

Глава: «Великий инквизитор»: Бог и Христос 2.1

«— Ведь вот и тут без предисловия невозможно, то есть без литературного предисловия, тьфу! — засмеялся Иван, — а какой уж я сочинитель! Видишь, действие у меня происходит в шестнадцатом столетии, а тогда, — тебе, впрочем, это должно быть известно еще из классов, — тогда как раз было в обычае сводить в поэтических произведениях на землю горние силы. Я уж про Данта не говорю. Во Франции судейские клерки, а тоже и по монастырям монахи давали целые представления, в которых выводили на сцену Мадонну, ангелов, святых, Христа и самого Бога. Тогда всё это было очень простодушно. В «Notre Dame de Paris»  у Виктора Гюго в честь рождения французского дофина, в Париже, при Людовике XI, в зале ратуши дается назидательное и даровое представление народу под названием: «Le bon jugement de la tr?s sainte et gracieuse Vierge Marie»,  где и является она сама лично и произносит свой bon jugement . У нас в Москве, в допетровскую старину, такие же почти драматические представления, из Ветхого завета особенно, тоже совершались по временам; но, кроме драматических представлений, по всему миру ходило тогда много повестей и «стихов», в которых действовали по надобности святые, ангелы и вся сила небесная. У нас по монастырям занимались тоже переводами, списыванием и даже сочинением таких поэм, да еще когда — в татарщину. Есть, например, одна монастырская поэмка (конечно, с греческого): «Хождение Богородицы по мукам», с картинами и со смелостью не ниже дантовских. Богоматерь посещает ад, и руководит ее «по мукам» архангел Михаил. Она видит грешников и мучения их. Там есть, между прочим, один презанимательный разряд грешников в горящем озере: которые из них погружаются в это озеро так, что уж и выплыть более не могут, то «тех уже забывает Бог» — выражение чрезвычайной глубины и силы. И вот, пораженная и плачущая Богоматерь падает пред престолом Божиим и просит всем во аде помилования, всем, которых она видела там, без различия. Разговор ее с Богом колоссально интересен. Она умоляет, она не отходит, и когда Бог указывает ей на прогвожденные руки и ноги ее Сына и спрашивает: как я прощу его мучителей, — то она велит всем святым, всем мученикам, всем ангелам и архангелам пасть вместе с нею и молить о помиловании всех без разбора. Кончается тем, что она вымаливает у бога остановку мук на всякий год от великой пятницы до троицына дня, а грешники из ада тут же благодарят господа и вопиют к нему: «Прав ты, господи, что так судил». Ну вот и моя поэмка была бы в том же роде, если б явилась в то время. У меня на сцене является он; правда, он ничего и не говорит в поэме, а только появляется и проходит. Пятнадцать веков уже минуло тому, как он дал обетование прийти во царствии своем, пятнадцать веков, как пророк его написал: «Се гряду скоро». «О дне же сем и часе не знает даже и сын, токмо лишь отец мой небесный», как изрек он и сам еще на земле. Но человечество ждет его с прежнею верой и с прежним умилением. О, с большею даже верой, ибо пятнадцать веков уже минуло с тех пор, как прекратились залоги с небес человеку:

Верь тому, что сердце скажет,
Нет залогов от небес.

Комментарий

Иван начинает рассказывать, что сочиняя поэму о Христе, он не совершает ничего нового, а только продолжает древнюю традицию, которая берёт начало в «допетровской старине» и даже в «татарщине».  И тут же внушает мысль о древности и традиционности несторианской ереси на Руси, в Греции и в Европе: «в которых выводили на сцену Мадонну, ангелов, святых, Христа и самого Бога», «и когда Бог указывает ей на прогвожденные руки и ноги ее Сына». Таким образом, мысль о различие между Богом и Христом с самого начала выражена вполне отчётливо, и это притом, что в предыдущей главе «Бунт» Иван называет Его Богом. Как же это понять – ранее называл Богом, а теперь говорит о Нём только как о человеке? На этот вопрос ответ даёт 11-й анафематизм (анафематство) свт. Кирилла Александрийского против несториан:

«Кто не исповедует плоть Господа животворящею и собственно принадлежащею самому Слову Бога Отца, но принадлежащею как бы другому кому, отличному от Него, и соединенному с Ним по достоинству, то есть, приобретшему только божественное (в себе) обитание, а не исповедует, как мы сказали, плоть Его животворящею так как она стала собственною Слову, могущему все животворить: да будет анафема».

Таким образом, когда Иван называет Господа Иисуса Христа Богом, то таков Он для него только по достоинству, как тот, кто являет собой место обитания Бога, в связи с чем становится и понятным, почему теперь он разделяет Господа Иисуса Христа и Бога.  Что же касается сочинения «Хождение Богородицы по мукам», то оно является апокрифом, а потому вероучительного значения для христиан иметь не может. По поводу апокрифов, именуемых ещё отреченными книгами, известный дореволюционный библеист А.П. Лопухин в 11-ом томе «Православной богословской энциклопедии» писал:

«Книги отреченные. Термин „отреченные», прилагаемый к целой группе писаний, обращавшихся в старой русской литературе, представляет перевод с греческого ἀπόῤῥητα (βιβλία), т. е. книги, которых читать не следуешь, книги „отвергнутые“ запрещенные (церковию). По своему характеру книги, носившие это название, относятся к более обширной группе писаний, называемых также апокрифическими; поэтому по своему понятно термин „отреченные» близко подходить, иногда сливаясь, к понятиям ἀπόκρυφα (в более позднем значении слова: см. „Энц.“ I, 928), ψευδεπίγραφα (т. е. ложно надписанные), ἄτοπα νόθα. Все эти термины – характера формального, создались в связи с истоpиeю канона Свящ. Писания, – в то время, когда шла выработка самого понятия καvοvικὰ βιβλία…

В славяно-русской письменности, где «отреченные» книги являются почти одновременно с принятием христианства (напр., Хождение Богородицы по мукам, Евангелие Иакова, Никодима), одновременно появляются и списки „книг истинных и ложных» – отреченных (старший текст в Изборнике 1073 года, восходящем к  болгарскому оригиналу X века). Но история этих списков «отреченных» книг еще сложнее в силу условий, определивших взаимоотношения греческой и славяно-русских церквей в древнее время, и в силу условий местных. Поэтому история индекса, а затем и история самых „отреченных» писаний в славяно-русской письменности представляет черты и аналогичный с греческой письменности, и своеобразный. История славяно-русского индекса начинается с XI века и тянется до половины ХVII-го и даже до конца ХVIII-го: старший индекс – упомянутый список 1073 г., младший в известный «Кирилловой книге» (Москва 1644), перепечатанной старообрядцами в 1786 году (Гродно)».

Самое важное для христианина, что можно узнать из этой статьи, это то, что с 1073 года, ещё до «татарщины», апокриф «Хождение Богородицы по мукам» включен в список (индекс) «отреченных», т.е. запрещённых к чтению православными христианами книг.  Но, таким образом, проясняется и ещё один интересный момент – сочинённая Иваном поэма для Церкви точно такой же апокриф, как и тот, на который он ссылается, только в данном случае известен его автор, проповедующий несторианскую ересь.